«Настоящих буйных мало – вот и нету вожаков».
(Владимир Высоцкий)
Опять я с моим другом-алкоголиком встретился. Друг мой – человек в сущности правдивый, но из далекого советского прошлого, а значит, битый, осторожный, неискренний. Поэтому, чтобы он хоть как-то раскрепостился, его следует напоить, – а потом только слушай его, уши развешивай, но верь не всему: уж слишком он увлекается. Да и мне верить нельзя, я сам себе тоже давно не верю, я тоже увлекательный человек. Это в детстве я был серьезный, с годами серьезности у меня поубавилось, а сейчас я совсем плохой стал. Но это все пустяки, слушайте лучше, что сказал мой приятель на этот раз:
– Свобода-то нынче у нас с приходом демократии как окрепла! А искусство как в рост пошло — даже не остановить!! Я думаю, мы сейчас самые культурные, креативные, толерантные и тоталитарно-отзывчивые на всё не только в престарелой Европе, но и в подростково-пубертатной Америке. Накачанному Шварценеггеру, небось, прибить свои яйца к брусчатке слабо, а нашему Павленскому – раз плюнуть! Ему только гвоздей дай побольше, да место освободи. А ведь он перед Арнольдом – заморыш. Но сила духа какая! Не зря утверждают патриоты, что по литрам духовности на душу населения в мире нам равных нет. У Павленского, естественно, как у всенародного героя тут же появились завистники, насмешники и продолжатели. Например, остроумный Бугурусланцев из того же города-героя, что и Павленский, сфотографировался с плакатом «Я зашил себе зад!!! Пусть «Pussy Riot» сидят!!!», но я ему, как и Станиславский не верю. Собственный зад ему явно дороже и политики, и культуры.
Вы только взгляните на его откормленную фотографию и натужно выпученные глаза и сравните с аскетичным лицом генетического питерца Петра, у которого блокада застыла ужасом в клетках; взгляните, если не страшно, в его помертвелые глаза, и тогда вы поймете, что они живут не только не в одном городе, но и в разных психологических измерениях. Героев, правдоискателей и членовредителей даже у нас мало, и к ним неприлично примазываться.
Мне Павленский даже больше Кулика нравится. Кулик – какой-то жестокий: на людей голым бросается, иностранных женщин кусает. Он, может быть, даже в душе и садист. А Павленский наоборот – страдалец, он наше горе берет на себя, он на себя нашу жизнь примеряет: то ухо подрежет, то в колючую проволоку завернется, то на многострадальную Красную площадь присядет и – чтобы нутром почувствовать свою родственную, свою кровную связь с ней, холод ее ощутить, испытать исторический трепет – яйца к родимой прибьет!!!
А ведь это самое дорогое и для него и для нас! Я имею в виду и яйца и Красную площадь. Жаль, что «пуськи» до этих гигантов духа немножечко не дотягивают. Артистических способностей, конечно, не купишь, но могли хотя бы раздеться, – в жизни так мало красоты, а она, говорят, от чего-то спасает…
Неужели и для такой малости духа им не хватило? На Украине вот есть духовитые фемины, жаль, изобретательности у них маловато. Но женщинам это простительно: у них душа больше, шире, мягче, приятнее а дух и ум не такой высокий, и выше он без надобности и не поднимается. А у наших мужиков дух – ого-го! Правда, я о мужиках еще по старым временам сужу: партия дух поднимать нам тогда и без рукоблудства… то есть без рукоприкладства умела, да, дух наш неистовый держался тогда высоко! За счет чего – сам удивляюсь: питание было тогда не очень, да и церковь была в загоне. Зато сейчас можешь в церкви хоть лоб расшибить, а дух все равно не тот, и редко когда поднимается, разве что во сне.
И он горестно выпил. Потом стал закусывать. А я не стал вспоминать старое, чтобы зря не расстраиваться, я почему-то задумался о современном искусстве. Вернее, о том, почему его до сих пор нет? Свобода есть, а искусства нет, а умные люди говорят, что для искусства главное – это свобода. Что-то кроме свободы художнику надо? Может, смысла в нашей жизни не стало?
И в прогнившие царские времена, и в кровавые, голодные, вшивые и чумные революционные годы, и даже в сталинские кромешные, лагерные и подозрительные годы искусство все-таки было. И гнет был и голод, и несправедливость, и страх, и смерть, – а искусство назло всему жило. В хрущевские времена появилось и даже вылезло на свет подпольное западное, не бог весть какое, но все же искусство. С тех пор в советской России стало сразу два искусства: тошнотворное официальное и придурочное неофициальное. И как-то с ними переплеталось и уживалось настоящее, честное и душевное искусство, но, естественно, в ничтожных пропорциях.
А сейчас искусства, которое бы душу забирало, кажется, вовсе нет. Может, оно в провинции где-то хоронится, в медвежьих углах? Может, истинные художники опят в подполье ушли? Про фотографов-то я молчу, фотографов в размножившихся «школах» и «академиях» такому искусству учат, таким концепциям и «плодотворным дебютным идеям», что ученикам впору уши себе напрочь отрезать по примеру святого Ван Гога и заматывать их плотно бинтами, как показано на его же поучительном автопортрете.
Тем временем друг мой очнулся и снова заговорил:
Павленский не вовремя вздумал родиться. Родился бы чуть пораньше, глядишь, стал бы Блаженным. Собор бы в Москве в его честь поставили, в ранг мученика возвели, на могиле его чудеса бы регулярно происходили. А сейчас его могут в тюрьму идиоты запрятать, хотя место ему, разумеется, в святой пустыни, на худой конец – в знатном монастыре. Хотя, если церковный клир у нас попронзительней и фишку верно сечет, то он у светских властей безобразника себе вытребует: подвижники нужны любой церкви, а нашей особенно: опять нас ждут великие дела! В любом случае современное искусство несомненно понесет большую утрату.
Впрочем, плевать я хотел на современное нам искусство, пусть оно само с собой разбирается, если не лень. Мне за фотографию нашу обидно, ведь в фотографии же кроме чистого духа, почитай, ничего нет. Нет в ней вообще никакого искусства, если дух над ней не витает. Мертвая она и лживая, если праведный дух в ней не живет!
Учить композиции глупых невинных детей в фотошколах – это просто морочить их бедные головы. Взять портрет. Как учат снимать портреты! Не искусственный свет надо в фотостудиях ставить, а творческий дух пробуждать и возжигать святые светильники!
А стрит-фотография! Не все в ней так просто. Это четкая работа сознания, это концентрация духа, а не прогулка! Правда, иные работают и на подсознании, сознание при этом слегка кое-чем подавляется, но этот способ я бы не рекомендовал: он рискованный и не всегда дает хорошие результаты. Выйдя с фотоаппаратом от безделья на улицу и глядя в видоискатель, надо не строчить бездумно очередями по разнородной толпе и не ждать терпеливо и равнодушно, когда композиция в кадре сама по придуманным кем-то правилам сложится, а нужно так настроить свой организм, так сконцентрироваться на поиске того, что тебя действительно волнует и трогает, что родственно твоему существу, чтобы возникли условия, при которых в твоем замороченном мозгу от внезапного прозрения и усилившегося кровообращения могло бы вдруг произойти короткое замыкание, и тебя что-то бы в черствое сердце торкнуло, а палец электрическая судорога так скрючила, чтобы он сам, куда надо, нажал. Электронная камера в такие моменты может и глючить, поэтому механическая была тут вернее.
Одним словом, забудьте про «золотое сечение», добейтесь святого истинного свечения!
Энергетика в кадре, как правило, необходима, впрочем, в кадре может присутствовать (или отсутствовать?) и сосущая пустота – у фотографии могут быть разные цели и разные средства. Мир тоже многомерен, хоть кажется и единым.
Хотя зря я вспомнил про святость, про энергетику и пустоту, – на золото все стали вдруг падки, не искусства хотят, не истины, а только денег! Им бы, бедным, сразу деньги печатать на принтере. Советская жалкая и смешная погоня за длинным рублем сменилась, с помощью Голливуда, светлой мечтой о компактном кейсе с миллионом долларов. Все художественные концепции самого современного и самого актуального искусства нацелены только на деньги. Самая современная и действенная религия сейчас – это религия денег, а самый великий бог обывателей – это Мамона.
Богам не нужно искусства, смешного в своих глупых претензиях, боги хотят, чтобы мы руководствовались их святым духом, чтобы мы всегда были в духе.
Мамона хочет, чтобы все жили в духе наживы, чтобы вокруг неё и мир вертелся.
Но неважно какому богу ты служишь, каким искусством занимаешься, важно, чтобы оно было хоть чем-то одухотворено. Пусть это будет адское искусство для черномазых чертей, пусть райское для ангелов в белых одеждах, пусть коммерческое для сытых банкиров, пусть ты сваришь из этих компонентов варварскую смесь для современного распущенного и опущенного народа – помни о духе, бездуховное искусство никому не нужно, бездуховного искусства попросту не бывает. Бездуховные творцы бессильных химер никому не нужны.
Но от кого духу набраться безмозглым ученикам? Не от учителей же из Дюссельдорфа или школы имени Родченко. На месте Свибловой я бы назначил туда Павленского, ну может, еще Кулика, но Кулик сейчас у меня пока под сомнением: не оскудел ли его революционный собачий дух?
А школу бы я срочно переименовал в школу имени Василия Блаженного, а в Питере сделал бы отделение имени Ксении Петербуржской.
Ну чему можно научиться у Родченко? Только ракурсам. Но ведь сверху снимать или снизу, или даже наперекосяк – не все ли равно, если снимать-то, по существу, тебе нечего? Так любой, даже пьяненький гражданин, не долго думая, сможет, а уж про деревенских и поселковых алкоголиков я и не говорю.
Даже композицию сляпать, как великий Лапин учил, несложно, сложно к ней провода с током и смыслом убийственным подвести, чтобы пустая, безжизненная картинка ожила, задвигалась и загорелась! Чтобы фотография, как Лазарь, из гроба восстала, – этому только святые угодники научить могут, а также блаженные и полоумные.
Из современных фотографов, может быть, сумели бы сотворить это чудо воскрешения убогого медиума фотографии лишь равноапостольный Колосов, Рыбчинский, если он «в духе», и лукаво-соблазнительный Бахарев, но Бахарев, между нами говоря, водится с нечистыми силами, и хорошему он молодежь не научит. Хорошему, правда, вообще научить невозможно, хорошее прорастает само, его только надо заметить и не вытоптать злобно, а дать расцвести.
Вот и получается, что не фотошколы и академии нам нужны, а нужен нам детский сад, чтобы детские садовники и садовницы воспитывали и растили наше будущее искусство. Школить будем потом, впрочем, сама жизнь бедолаг вышколит!
Однако, похоже, сейчас нам не до фотографии. Вишневый сад, суки позорные, вырубили, а новый не насадили, хозяйство, между прочим народное, превратилось в навоз, страна задыхается в нем, а таланты в навозе с червями заживо перегнивают. На удобрении, гады, живем, а удобрять-то, граждане, некого! Сами в удобрение почти превратились. Где же наши пресловутые дураки, знаменитые и бескорыстные, чтобы новый сад насадить? Куда ни взгляни, рождаются только уроды. Найти бы хоть одного человека живого с руками, ногами, рогами... нет, не с рогами… с рогами-то есть, – с душой бы, да с совестью! Как бы нам, гнидам, с духом-то вместе собраться? Да выступить…
На этих словах он пьяно заплакал и моментально уснул. А я постоял, постоял и ушел. «Вот ведь как никому не нужная фотография человека пробрать до костей может», – подумал я, – особенно если человек с понятием, с душой и маненько выпивши». Шел я, значит, слегка пошатываясь, домой и думал: «А зачем нам вообще какая-то школа? Хоть бехеровская, хоть бахаревская. Бахарев-то, конечно, лучше научит, и заранее известно чему. Бехеры перед ним квадратные дураки». Но тут я вспомнил, что Бахарев – черт и подражать ему трудно, даже если ухитришься продать кому-нибудь по случаю свою бессмертно-ненужную душу, при условии, что ты ее не окончательно еще уморил.
А Бехерам подражать так же просто, как прохиндею Малевичу, задурившему целый мир своими ужасно многозначительными квадратами». С ним мог бы посоревноваться только другой великий художник, сумевший продать подержаный писсуар по спекулятивной цене. Есть, пишут, и еще один великий художник, торгующий своим консервированным дерьмом, но он, слава богу, не так известен, как упомянутые, и его пример не так заразителен, а то была бы не просто беда, а экологическая катастрофа.
А вот безобидная дюссельдорфская школа, говорят, дала и у нас свои перспективные всходы, как будто у нас не школа практичного и работящего Родченко, а школа сказочных дураков, будто сидят в ней доверчивые Буратины и закапывают свои единственные таланты в бесплодную постмодернистскую почву, мечтая, что вырастет на заграничном поле дураков сад золотых монет.
Кому теперь нужен романтический вишневый сад непрактичного Чехова, знакомого лишь со скромной сестрой таланта, а в бизнесе совсем и не преуспевший?
Нет, теперь талантам нужна не краткость, а протяженность. Иначе его и не разглядят. Лягушку надо раздуть до размеров быка, хотя бы через соломинку. Да-да, размер и здесь имеет значение! Явил же миру соблазнительный пример известный коммерческий фотограф, печатающий гигантские фотографии и успешно их продающий, или кому-то и он не указ?
Сейчас на рынке даже уникальный гений Дали не нужен, гений, умевший сам себя подать и продать: он слишком капризен и сложен, да ему, к тому же, замучаешься подражать. Массовому потребителю нужна искусственная жвачка вроде попкорна, ни его чувства, ни интеллект беспокоить не нужно, пусть себе спокойно жует. Революционеры-творцы сейчас как-то не к месту, парадигма что ли сменилась, дискурс что ли в тусовке какой-то другой пошел?
В рыночной суете настоящие таланты скудеют, потому что платят им за однозначность, за тупость и повторяемость. Творческие мысли вянут, зато технологические возможности бурно растут, а человеческая культура тем временем стремительно деградирует. На один квадратный метр бумаги или холста, на один кубометр скульптурного тела приходится все меньше вложенной в механический труд живого чувства, живой мысли, живой души. Что уж говорить про дух, дух – это божественная эманация, дух снисходит на творца, на искусство Свыше. Да и таланты, если верить Писанию, лишь Господь Бог раздает.
А Бехеры с их подражателями миру что принесли? Я знаю, правда, один гениальный расфасованный чешский продукт под названием «Бехеровка», который и вкус, и соответственный дух имеет, а при вдумчивом употреблении и с ног мягко, элегантно сшибает. Может Бехеры с гениальными производителями сего духоподъемного продукта хотя бы однофамильцы?
Постскриптум
Проклятые вопросы
Я собрался уже отдавать рукописный текст «в печать» Безукладникову, как вдруг мне на почту другой мой, уже непьющий, товарищ прислал интервью на «Свободе» гражданской жены и соратницы упомянутого Павленского. Зачем он мне его прислал, я не знаю, может, что-то почувствовал или кто под руку подтолкнул?
Прочел я его и будто вернулся в свое забытое прошлое: ведь и я лет пятнадцать мыкался по московским подвалам и полуподвалам своих друзей фотохудожников, в которых те устраивали лаборатории; спал на полу, на столах, на кушетках; вел в ЖЭКах бесплатно детские фотокружки за «подпольное» проживание; ходил по редакциям, разнося свои непрошенные, ненужные снимки, и зимой и летом в одних и тех же «вечных» туристских ботинках с рифленой подошвой, куда в непогоду набивались и снег, и грязь, – и все это в теплых, культурных помещениях предательски и некультурно оттаивало, а когда мне указывали на грязноватые мерзкие потеки, я неловко оправдывался: «Нужно же оставить свой след в искусстве, ну, хотя бы такой».
Вещей тогда у меня почти не было: все имущество помещалось в один рюкзак, в котором больше всего места занимал кофр с аппаратурой и фотоувеличитель «Ленинград-2»; в том же рюкзаке я таскал и свои фотографии, и даже целые выставки, с ним же ночевал на вокзалах; соратницы у меня, правда, в отличие от Павленского, не было, а из посуды была одна сковородка, в которой я себе все готовил (она и сейчас со мной), из нее же по-варварски и ел. В общем, был я ничуть не лучше Павленского, а много хуже, потому что не ходил голым и не было во мне ни на грош его героизма и страсти к членовредительству. Я даже не протестовал, как он, а только фотографировал.
Где-то далеко, в Ульяновске, существовала у меня десяти метровая комнатка, которая каким-то чудом или благодетельным Провидением поменялась нечаянно на квартиру в маленьком городе, потом еще сделала за долгие годы несколько обменов, постепенно и неуклонно приближаясь к Москве и увеличиваясь в размерах: она была явно умнее меня! Иногда я возвращался к ней, уставая от собачьей жизни, я отлеживался в ней, как в берлоге.
Зачем я туда стремился: «В Москву, в Москву!» Москва ведь была тогда не духовной Меккой и даже не Вавилоном, времен фанатичного столпотворения; Москва тогда представлялась духовной развалиной, где доживали последние дни престарелые идолы марксистской веры. Или правильней назвать их престарелыми монстрами? Не знаю, я с ними не соприкасался, я знал их только по фотографиям. Я лучше знал городских сумасшедших, неизвестных художников и бомжей.
У меня как была, так и осталась психология захолустного жителя, почему же меня тянуло когда-то в Москву? – Иллюзии глупые были и надежды, ни на чем не основанные: хотелось работать в центральной прессе, увидеть страну. Я думал, что работая на какой-нибудь «партийный орган», одновременно можно работать и «на себя». Я думал, что мозги, когда надо, можно легко перестроить на партийный лад, а потом снова на свой, – и проделывать это можно долго и безболезненно. И только приехав в Москву и почувствовав на своей шкуре, я понял, что такая «перестройка» губительна. Это все равно, что работать профессиональной проституткой, сохраняя дремучую девственность. До приезда в Москву я и был невежественным и невинным.
Так вот, квартира как бы сама по себе приближалась к столице отдельно от меня, как знаменитый гоголевский Нос, а я в это время уже мыкался, как собака, в Москве. Так что и с Куликом, человеком-собакой, у меня тоже есть отдаленное сходство. В общем, понял я, прочитав интервью, что Павленский – «брат мой, бедный страдающий брат», – как давно еще написал сочувствующий всем бедным, поэт Надсон.
Недаром Павленский и моему приятелю, и мне показался таким симпатичным. Еще из того же интервью его «соратницы» я узнал, что Павленский, оказывается, не проходил серьезного медицинского обследования: просто врачиха оказалась поклонницей «Pussy Riot» и дала заключение о том, что он здоров, из преступно понятой солидарности, не став его даже обследовать. Не знаю, можно ли этому заявлению верить, но поневоле возникают тревожные вопросы.
Мой выпивший друг, вероятно, подумал, что Павленский, как и всякий современный актуальный художник, цинично хочет привлечь к себе общественное внимание, которое можно затем превратить в капитал. Но, может, Павленский не современный художник, а современный Дон Кихот? Может в его травмированном чем-то и измененном сознании проживают трагические химеры? Может, он борется с ветряными мельницами, которые, как ему кажется, все еще мелют? Тогда он – герой, но уж чересчур, по нашим временам, фанатический.
Может, ему надо помочь избавиться от своих миражей. В мире много реальных вещей, с которыми надо бороться за свое психическое и физическое выживание. Как постоянно твердит Семин: «Мы должны творчески выжить!» Но безумная борьба за свободу, как показывает многолетняя практика, – это пустое и вредное дело. Особенно бесполезно и вредно бороться за чужую свободу: не всем она и нужна.
Свобода не делает человека счастливее, нет, она лишает его безопасности, она вселяет в него беспокойство, она заставляет его думать и активно бороться, даже если он ни думать, ни бороться ни с кем, ни за что не хочет.
Свобода – это не благо, а тяжкий крест, по силам он лишь немногим, не надо ее навязывать.
И с государством художнику не нужно склочно бороться, отстаивая свои мелкие и мифические права. В свободном животном мире прав нет, там и жизнь сомнительна, там нет ни искусства, ни религии, ни ханжеской морали, нет там и государства, этой «тюрьмы народов».
Вот, например, в зоопарке, созданном специально для счастья животных, есть и пища, и свет, и тепло, и клетки, есть и право на жизнь и даже на бесплатное медицинское обслуживание – и разве жалко за это платить какой-то свободой? Но это нужно спрашивать у животных: иные бегут из этого рая, другие чахнут с тоски, а третьих силой не выгонишь.
Государство – это человеческое изобретение для слабых, ленивых, трусливых, – его нам никто не навязывал, мы добровольно сами себя в правах ограничили, ища у него защиты и благоденствия. Бороться с ним – все равно, что разрушать стены своего зоопарка, а не стены измышленной кем-то тюрьмы. Тот, кто сидел в настоящей тюрьме, знает, чем отличается жизнь в ней от жизни в нашем, пусть и проворовавшемся, и плохо устроенном государстве. Нет прав и свобод, которые были бы даны нам навсегда, которые не надо было бы нам отстаивать: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой», – это общеизвестная истина и довольно утомительное занятие, требующее особой квалификации и много чего еще. Не каждому оно по силам, и, по-моему, оно не для художника. Политическая стезя – это нужная, достойная и опасная дорога, на которую почему-то нередко ступают и подлецы, – зачем же еще и художникам на нее становиться?
Если не нравится жизнь в нашей стране, то нужно, либо работать и улучшать нашу жизнь, либо отражать свое понимание и ощущение мира в серьезном искусстве, а не устраивать цирковые представления. Беда нашего общества в том, что «слуги народа» быстро превращаются в начальников маленьких и больших, перестают нам служить и начинают нами командовать. Бюрократия – страшная сила, и с ней, конечно, надо бороться, но не с помощью клоунады, есть гораздо более действенные способы.
Если ты политик или циркач, то, ради бога, не называй себя художником, не сбивай с толку доверчивых зрителей, не ищи сочувствия любопытствующей публики, пожалей, хотя бы ее, она перед тобой ни в чем не виновата, она тебе ничего не должна. Если хочешь – борись, если хочешь – показывай фокусы, но не считай это искусством, не морочь, ни себе, ни другим голову!
Может, хватит впадать в детство, ведь время для игр прошло, мы входим опять в тяжелый жизненный период, и опять нам рассчитывать не на кого.
Не исключено даже, что к нам кто-то опять, по традиции, обратится, в надежде, что мы братья и сестры, но мы давно уже не братья и сестры, мы стая шакалов, где каждый сам по себе.
Кто-то решит, что я совсем спятил, в «политику» ударился, что мое дело рассуждать о проявителе и закрепителе, и судить мне, как и сапожнику, не выше пресловутого сапога. И они будут, конечно, правы, но счастливое время, когда художников не втягивали в политику, давно прошло. Современное искусство и есть политика, оно ее успешно сейчас заменяет. Про фотографию и говорить нечего, – это самое политизированное, ублюдочное и боевое искусство, уступающее по влиянию лишь двум монстрам: телевидению и интернету. Да и мои фотографии в свое время использовали, как оружие, через десять и двадцать лет после того, как они были сделаны. Я думал, когда снимал, что я принесу людям, пусть и в будущем, информацию, документацию и свет в смысле освещения и просвещения, а это, как оказалось, был огонь, который мог и осветить и спалить. Я наивно хотел только нашу темную, глупую и нищую жизнь осветить, а спалить дом я совсем не хотел!
Социальных фотографов политики всегда используют втемную.
Да, художникам нужна творческая свобода, и, как правило, они живут в стороне от общества, но, питаясь, хоть и объедками, всегда за его счет.
Я тоже жил на обочине жизни этаким фотобомжом; и я, как и все люди «свободных профессий», в отличие от большинства народа, выиграл от «перестройки», давшей мне и свободу печати, и признание, и дополнительную пищу для моих фотографий, и заработок.
Из какого сора растет социальная фотография знают все; чем питается журналистика тоже; а где тонкая грань между жестоким искусством и нравственным преступлением люди спорят годами. Надо подумать и в целом о человеческом обществе: художников в нем мало и они в нем вовсе не соль земли. Они, скорее, экзотическая приправа.
У искусства сложная функция. Проще было бы, если бы оно лишь украшало нашу жизнь и творилось для нашего удовольствия и развлечения; но оно и изучает, и знакомит нас с ней; оно шокирует нас и пугает; оно тревожит нашу совесть, заставляет лить слезы и передергиваться от отвращения. Но, может, оно уже не искусство? Где переход, где грань? Искусство создано для человека, или человек создан специально как единственный потребитель искусства? Кто кого испытывает и пытает? Чей посланник художник? Бога или сатаны?
Что за существа эти люди-художники? Они ведь заводятся в любом обществе, как плесень от сырости, как блохи от грязи, а чаще от ленивой спокойной сытости, когда хочется развлечений. Но иногда люди начинают просто с жиру беситься, – и им тогда хочется чего-нибудь остренького, чего-нибудь небывалого, а некоторым впору и рвотное.
Художники, танцоры и музыканты когда-то воспринимались на уровне приглашенных шутов, а потом вдруг стали жрецами искусства.
Искусство вышло из Храма, где когда-то истово служило религии. Но когда вера слегка угасла, оно воздвигло уже свой Храм искусства и стало свободным. Однако ему непривычна свобода, оно уже привыкло служить. «Искусство для искусства» – звучало манерно, фальшиво и неубедительно.
Тогда искусство стало служить просвещению, потом гуманизму, потом социализму – это у нас, а Мамоне – на диком Западе. У нас оно изрядно скукожилось под надзором идеологии; зато на Западе оно развернулось на рынке и стало бесстыдно и дорого продаваться: музы, они безнравственны, безудержны и беспринципны; не зря и художников часто сравнивают с проститутками – тоже древнейшая ведь профессия!
Правда, у нас социалистическое искусство не продавалось, у нас покупались художники, – это было для государства и надежнее, и дешевле и даже казалось нравственным. Функция художника сложна, противоречива, служебна. «Сейте разумное, доброе, вечное», – говаривал Некрасов. Бодлер же посеял «Цветы зла». Дали человечество пугал и дурачил. Пикассо – только дурачил, зато веселился сам. Ван Гог, неудавшийся проповедник, искренне хотел людей осчастливить – в результате же застрелился. Филонов проектировал светлое будущее и от этой своей утопии постепенно сходил с ума, вернее, просто перемещался в своем измерении – умер в блокаду. Платонов, тоже творец социальной утопии, чем больше в смысл ее погружался, тем больше ее ужасался. Вселенским ужасом и безумием проникнуты лучшие его произведения. Но все они творили не для себя; они бы не стали не только великими всемирно известными художниками, они бы не стали ни кем, не будь рядом с их грандиозными вымышленными мирами мира глупого, несправедливого и некультурного, не доросшего до них общества. Эти гении- всего лишь успешные его побеги, которым почему-то досталось, больше живительных соков, солнца, энергии, но также и травм от ударов судьбы, калечившей их немилосердно. К счастью не все мы гении.
И Бехеров зря мой приятель обидел. Снимали они бензозаправки зачем-то, не считали это искусством, никому не мешали. Кто возвел их на пьедестал? Кто назначил их художниками и учителями просвещенного человечества? Как возникла дурацкая школа, приобретшая мировую известность? Этого я не знаю, знаю только, что они в этом не виноваты.
И Бахарев, чертяка, совсем не плохой человек. Он любит почему-то говорить о себе в третьем лице, как и Сталин. «Бахарев очень порядочный человек», говорит он всегда мне, отвечая на критику, и я с ним согласен. Он очень хорош, «пока не требует поэта к последней жертве Аполлон», а вы знаете, кто такой Аполлон? Он же – губитель!!!
И Родченко был, вероятно, неплохим человеком. Был он художником не хуже Малевича, а может, даже и лучше, прекрасно делал рамки и бескорыстно обрамливал картины собратьев по цеху, но увлекся вдруг фотографией и бросил живопись, о чем потом горько жалел. Все мы увлекаемся, и все о чем-то горько жалеем, – дело житейское. Впрочем, кажется, про него ничего плохого не сказал, ни я, ни мой суровый приятель.
Но обычно, только откроешь рот – кого-нибудь ненароком обидишь! А это печально. Не зря праведники принимают обет молчания. Не обед, а обет, хотя и за обедом лучше молчать, чтобы не подавиться. А еще, говорят, что в раскрытый рот может нечистый дух влететь и вселиться, поэтому, когда зеваешь, его надо мелко, мелко крестить.
Фотография – искусство молчания, поэтому она велика. А фотографы – мелки, потому что намолчавшись, они делаются чересчур разговорчивы. Простите хоть вы нас, потому что бог вряд ли простит.
Я вот еще что подумал: почему в удивительной, великой и нелепой России деятели великого и малого, и даже рабского, подленького искусства смело и дружно работают против нее? Живут в ней, питаются ею, ее соками и ее хлебом порочат ее за дело и понапрасну, – и за это немилосердие и непотребство получают деньги, призы и известность за пределами униженного, оплеванного и все же родного нам государства. И только бездари надежно присосались к нему. Правда, не вся и бездарность надежно патриотична, и среди нее встречаются «безродные космополиты».
Почему все талантливейшие наши фотографы работают в иностранных газетах, журналах, агентствах, сотрудничают с западными галереями и продаются исключительно за рубежом за иностранные деньги? Почему сложился у нас такой идеал: работать в России, а зарабатывать на Западе? Поймите, я этих фотографов не осуждаю, чего греха таить, в голодные годы и я подрабатывал в иностранных журналах. Сейчас, правда, живу на «социалку», никому не нужен, зато совершенно свободен. Это всегда так: свободен лишь тот, кто никому не нужен.
Поэтому люди и идут в бомжи ради ненужности и свободы. И когда меня спрашивают: «Не хочу ли я где-нибудь преподавать?» Я отвечаю: «А чему я могу других научить? Как добиться успеха и зарабатывать деньги не могу научить уж точно».
Мне странно даже, что фотография еще не умерла, и интерес к ней у молодежи еще не угас, но если я стану преподавать, то он, несомненно, угаснет, – предчувствие у меня такое эсхатологическое. Фотография, видимо, и живет, бедная, лишь для того, чтобы сфотографировать предпоследние похороны или танцы богохульников на гробах, словом, последние конвульсии, катящегося к черту общества. Почему фотографы, художники, ученые и продвинутые проститутки с последней надеждою смотрят на Запад, неужели в России они не нужны? Получается, что не нужны.
И правильно Павленский приколачивает свои яйца к брусчатке Красной площади, говоря этим, что никуда отсюда он не уедет. Я думаю, что если бы все мы приколотили, каждый в своей родной местности, хоть что-нибудь свое, пусть даже самое ненужное, тогда что-нибудь в нашей жизни и государственной политике по отношению к искусству и к нам обязательно бы изменилась, разумеется к лучшему.
Может, не надо нам прятаться по углам и темным лабораториям, а надо, как Павленский, решительно заявлять о своих нуждах, о своей нужности и полезности, проговаривать свои позиции, хотя бы стучать крышечками от объективов, требуя от государства признания и какой-нибудь там поддержки? Вот шахтеры стучали касками перед Белым домом – и достучались! А нам переворотов не надо, нам бы собственные художественные или не очень проекты помогли осуществить: съемку сделать, выставку провести, книжку издать или что-нибудь тому же подобное А пока мы живем, молчим и тоскливо глядим в чужой огород.
В чем дело? Мы – ублюдки? Государство – ублюдочное? Или государство ублюдочное лишь потому, что мы сами – ленивые, трусливые и неискренние ублюдки? Даже отвечать не хочется на этот неполиткорректный вопрос.
Вот Вяткин писал, что он знает секрет, как получить «Золотой глаз» на Мировом Прессфото. Но кто не знает этот секрет? – это секрет полишинеля: нужно просто как-нибудь унизить нашу страну, показать, как мы жалки, бедны, некультурны, какие мы, в сущности, звери и дикари, как жестоки мы и как мы спиваемся, как истребляем мы сами себя с помощью оружия или наркотиков. В общем, показать, что мы нелюди, не достойны звания человека и не имеем права занимать такую гигантскую территорию, чтобы стало ясно, наконец, что прошло время нас жалеть и пришло время нас уничтожить. Это правда, тоже утопия, но не такая уж и неосуществимая.
А братья наши, кинематографисты, чем занимаются? Тем же: фестивальное кино придумали и расчетливо спекулируют на том же, бьют по больному месту, давят на жалость, на слезу и вызывают этим не столько сочувствие, сколько брезгливое отвращение к нам. А ведь хочется им всего лишь славы, призов и грантов. А повредить отечеству они совсем не хотят, и имидж они ему не хотят портить, хочется только сермяжную правду сказать и, конечно, хочется снимать кино.
Так почему же нашему государству не нужна правда? Или нужна? Народу-то нашему – правдоискателю и богоискателю – она просто необходима. А вот, например, ту «правду», которую снимает обезумевший от денег и славы Михалков смотреть уже давно невозможно. Так надо гнать, наверное, от государственных кормушек бездарных лжецов и давать возможность снимать свои честные фильмы талантам. Неужели у нас невозможно отделить агнцев от козлищ? Неужели нет честных, смелых, бескорыстных профессионалов? Или они есть, только атмосфера у нас уж больно удушающая? Похоже, что так. Похоже, что единая Россия (я не имею в виду одноименную партию) – это такая клоака, в которой не продохнешь. Вспомнился ленинский тезис: прежде, чем объединяться нам нужно решительно размежеваться: то есть жулики отдельно, котлеты отдельно и т. д., и т. п.
Что толку нам от глупого и бездарного патриотизма, уж лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Но почему же умные от нашего государства носы воротят?
Но, как говорится, чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу. «Положения наша плохая», – говорил по аналогичному поводу Буденный в «Конармии».
«Социальные язвы – это весь наш национальный художественный капитал, наше единственное художественное богатство, – наша вторая нефть – надо его беречь и с умом пускать в дело. И документалистам и, конечно, художникам. Эти язвы, как и месторождения, нам надо постоянно искать и бережно эксплуатировать, чтобы надолго хватило. Народ пусть околевает, но медленно, чтобы нам, работникам пера, кисти и объектива и на творческую жизнь, и на пропитание тоже хватило». – Вот примерно такое кредо нашей творческой интеллигенции, вероятно, самого креативного и жалостливого класса в мире после наших бандитов.
Сеять разумное, доброе, вечное – это значит самому не дождаться желаемых всходов. Это могут позволить себе лишь круглые идиоты. В нашем же обществе провозглашен просвещенный индивидуализм: каждый за свою жизнь должен как можно больше у нее отхватить, все испробовать, испортить и понадкусать, чтобы не было потом мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы.
Но все равно стыдно будет: совесть когда-нибудь да проснется и тебя загрызет. И тогда захочется себе что-нибудь отрезать по примеру Павленского, а может быть, просто захочется удавиться, застрелиться и одновременно сойти с ума. Но это не решение проблемы, это – временная отсрочка. От решения главной проблемы никому не уйти.
Если только своевременная гуманная реинкарнация не превратит тебя в безмозглое и равнодушное дерево.