«Театр военных действий. Второй акт» – проект, который Борис Михайлов, харьковский фотограф, ставший классиком при жизни, привез на Manifesta 10 в Санкт-Петербург. Это инсталляция из больших фотографий, напоминающих классические, чуть ли ни верещагинские, живописные полотна с темой уставших воинов на лагерном привале. И небольших снимков, 10 на 15, размещенных на стендах линейной видеораскадровкой. Взгляд следует ритмическими перепадами – от застывших и обездвиженных мизансценических картин, к прямому действию, неочевидно заснятому, как в любительском репортаже случайного свидетеля. Такая репортажность, сильно нетипичная для Михайлова, удивляет и обезоруживает.  Она презирает глянцеватый фотоматериал, который мы все это время получали из Украины.

Репортажность на грани любительства – видимый упрек к приукрашиванию фактуры, к тонированию и так контрастного дыма, к непростительным живописным подмалевкам. Антиэстетика войны – это михайловское «это было так» в возможном максимальном приближении. Здесь он редуцирует себя как автора и делает камеру ответственной за фиксацию. И возвращается к себе в больших работах, дополняя их наложением краски, зачеркиванием, текстом, не добавляющим ни грамма красоты и эстетики. Смысла, в принципе, тоже. Это бессознательная автоматическая практика, продиктованная собственным бессилием влиять, отвечать за другого, менять. Та же практика фиксации, как и в центральном для меня, кульминационном стенде с фотографиями бьющейся в истерике от боли, страха и ужаса Виты, жены и соратницы Михайлова.

Бессилие и немота проявились в спонтанном интервью, даже скорее разговоре, случившемся на открытии «Манифесты». В паузах и промежутках смысла оказалось больше, чем в  произнесенных словах. Именно эта важность диктует мне привести расшифровку полностью.

Ксения Юркова: Сложно у вас брать интервью, потому что я, често говоря, пыталась не следить за событиями на Украине по одной простой причине. Я намеренно отсекла все желание отслеживать, когда событие в состоянии разгорания. И, если я буду к этому возвращаться, я буду это делать через какую-то паузу, когда все уляжется.

Борис Михайлов: Когда сюда все придет?

– А придет?

– Может быть. Может быть.

– Вы снимали в гуще событий?

– Нет. Это начало. Это была ситуация, где пока было все можно. Не то, чтобы все можно... Во-первых, можно было снимать. Здесь пока не было запретов, все естественно и нормально внешне.

– Вы были свидетелем первого убийства на Грушевского?

– Я не был свидетелем. Я просто снимал человека, которого убили первым. Снимал его нечаянно. А потом случайно Вита увидела его по телевизору.

– Вы снимали вместе с женой?

– Да, мы там были вместе.

– Я вижу здесь фотографии вашей жены и дату «18 февраля». Где-то обозначены даты, но не везде. Что они значат для вас?

– Даты появились после убийств на Грушевского. Все картинки делались до этого, в декабре. А это делалось после убийства на Грушевского. Даты обозначают начало периода, акта действия. Первый акт – это когда студенты пошли. Второй акт, когда организовался Майдан. И третий акт, когда началось на Грушевского действие.

– А сейчас?

– Я уже не знаю.

– Вы не будете больше снимать и возвращаться к этому?

– Это уже не играет роли. Для меня.

– То есть для вас все случилось, когда снимали в самом начале?

– Главное случилось на Грушевского. Но там уже всем понятно: все это видели по телевизору. Все есть в массовой информации.

– Я услышала ноту скепсиса, когда сказала о себе, что не следила. Вы ответили, что все может прийти сюда. Как нам реагировать? Нам – это не только журналистам и фотографам.

– То, что вы лично не реагировали... Мне было понятно, что вы все не будете реагировать. Мы, когда приехали сюда, мы увидели, что здесь совершенно спокойно. Здесь нет никакой боли за то, что кого-то убивают и что-то может случиться. Ленинград пережил это «что-то», и у него своя жизнь. Даже когда там, в Украине, серьезное дело. Это меня насторожило.

– Наверное, просто у каждого есть персональная боль?

– Нет никакой персональной боли.

– Например я переживала это все во время грузинского конфликта.

– После этого не нужно было больше переживать?

– Это было слишком сильно, потому что там были близкие. Меня попросту не хватило на Украину.

– Я понимаю. Но с другой стороны, может это и правильно: не обязательно каждый должен реагировать.

– В чем может выражаться боль? В какой реакции? Выходить на улицу, ехать снимать? Ведь переживать боль – это внутри. На улицу ты с этим не выходишь. Вы приехали сюда, не увидели. Но каждый же переживает внутри себя.

– Нет, я увидел, что Питер живет своей жизнью. Я почувствовал, что эта жизнь просто вне той, которая там. Я это почувствовал в воздухе, где-то в кафе, как люди сидят. Какой покой.

– Что бы вы хотели увидеть?

– Ничего не хотел. Я увидел это, и все. Это реакция и нереакция. Это так. Но, когда вы сказали, что вы специально от этого отошли, здесь есть какая-то... Если бы я не услышал вашего рассказа, мне показалось бы это симптоматичным.

– Я могу отвечать только за себя.

– Никто за себя не отвечает.

– Нет?

– Нет. Это все слова, которые нам навязали.

– Мы все отвечаем друг за друга?

– Все. Так получается. Не сейчас, так потом. Это все разговоры, что вы за себя отвечаете.

– Я не могу говорить за вас.

– Тоже можете. Потому что все-равно мы группа людей большая. Я хотел почувствовать, как Ленинград переживает. Я хотел бы ошибиться, но оказалось, что я прав.

– Вы хотите сказать, нам, тем кто здесь, что-то посредством этой выставки?

– Ответа здесь нет. Сказать ничего не хочу, кроме того, что это было так. Какое-то приближение. Считайте, что это моя фотографическая обязанность.  Это было так.