31 июля ушел из жизни Алексей Колмыков. Для нескольких поколений фотографов в Москве это был персонаж тусовки, которого знали все, и который честно провел в фотографии всю сознательную жизнь и потому тоже знал очень многих. Но когда человек уходит, был ли он комическим или трагическим персонажем становится не важно, потому что его уже нет с нами, а наше время еще не превратилось в набор исторических анекдотов. Но Алексей Колмыков был художник. И в фотографии он был очень большим Автором, каким он останется навсегда. И необходимо определить впервые — потом это будет делаться многажды и разными деятелями, — что художник оставил после ухода.

Алексей Колмыков, как Кулебякин, как другие художники фотографии, вступившие в искусство в начале 1980-х, закончил Московский политехникум им. Моссовета. И с тех пор почти десятилетие работал на Мосфильме и в театрах, сделав себе имя как театральный постановочный фотограф, умеющий создать композицию, передающую замысел режиссера и художника. Отношение к фотографии в 1980-х было таким, что претендовать на признание самостоятельных заслуг фотографа как художника, чей вклад в произведение театральной фотографии не меньше, чем у режиссера спектакля, было немыслимо. Но Алексея знали и ценили. А потом он ушел, и работал с этнографами и с театралами, с киношниками, художниками и скульпторами, издателями. В своей работе он стал медиумом, объединившим и выразившим в зримых образах вид?ния носителей разных видов знания, и научного, и поэтического, и даже театрального. Его мир изнутри распирали образы, которые приходили к нему наяву и из снов. Многие знания, почерпнутые из общения с учеными и магами, приносили ему не многие печали, но многие волнения, заставляли его спешить, быть вечно в погоне за образами, которые были повсюду, куда только проникал свет. Глядя на колмыковские фотографии из восьмидесятых, удивляешься тому, как всеобщая тяга к абстрактной (бессюжетной) фотографии в его съемке выразилась в поэтические упражнения со светом. Любовь к Востоку, приобретавшая в творчестве каждого из поколения Колмыкова свои черты, у него была зыбкой и трудно определимой в слова, как Дао. Но за туманностью и игрой с фокусом в фотографии Алексея всегда присутствовало ощущение бесконечного пространства, упрятанного внутри картинки, где намеком на возможность глубины погружения была то резко очерченная коленка где-то на дальнем плане кадра обнаженной натуры, то веточка за окном в натюрморте, то пылинка, выделившаяся определенностью на затянутом паутиной зеркале. Безусловно, он любил метафоры и символические построения в композициях, как все, кто вырос на поэтическом кинематографе семидесятых и музыке, да еще в театре. Колмыков был поэтом, но всегда оставался профессиональным фотографом, знающим как технически претворить свои фантазии, он диктовал технике как ей вести себя, чтоб получились подтеки и наплывы фактур и туманов, кажущиеся чужим случайностями.

Проявление его фотографии было внешне подчас сумбурным, наподобие автоматического письма, но внутренне жестко организованным. Недаром Колмыков был одним из первых, и до сего дня последним и единственным, кто вполне владел в России секретами технологии Полароид. Большинство представляют себе Полароид как погоню за мгновениями, проявляющимися внезапно и сразу же, но Колмыкова интересовали возможности живописного порядка, напластования фактур, переносы эмульсии. Смотришь на его многокадровые композиции, сплошь натюрморты из предметов и тел, сделанные в 1990-х, и видишь, что они — фотографический эквивалент модных в то время разговоров о палимпсесте и ассоциативных образных конструкциях. Колмыков пошел по пути не столько поиска образа, соответствующего современной идее, но формы, техники, которая этот образ воспроизводит самым что ни на есть естественным образом, так что зрителю не удается заглянуть за ширму из картинки в творческую лабораторию, увидеть многотрудность кропотливость процесса создания произведения. Колмыков никогда не открывал на людях секреты своего мастерства, ему было приятно восхищение знающих, но непонимание толпы он внешне переносил стоически.

Алексей много работал. Много пил и много болел. Трудно представить, как сложилась бы его творческая судьба в другом месте и в другое время. Здесь его сравнивали с Ирвингом Пенном, видели в его натюрмортах поэзию в духе Судека, сюрреалистические игры в духе Ман Рея и с трудом признавали за ним принадлежность не к ряду их подражателей, но кругу равных им собеседников, продолжающих традиции мировой модернистской фотографии.

Когда в конце девяностых на поле вопиющей фотографической безграмотности в Россию пришли новые цифровые технологии, Колмыков остался верен старым процессам. Поначалу казалось, что его приверженность архаике исходит из боязни новизны, но десятилетие развития новых технологий доказало, что их ниша остается пока все еще мелкой, их возможности не могут заместить изобразительного богатства аналоговой фотографии. И выбор в пользу старых камер, пленки, ручной печати для черно-белых снимков и Полароида с переносом у Колмыкова оказался основан на глубоком знании своей профессии и понимании своего искусства. Он знал, что его образы приходят из зеркал в студию, где есть фотограф и пленка, есть место и время для проявления невидимых иначе теней.

Колмыков мог стать знаменитым рекламным фотографом. Многое из того, чем он баловался с Полароидом со старыми бутылками и пробками, гвоздями и костями десять лет назад, сейчас стало актуальной системой визуальной цивилизации массового потребления. Прямая картинка продукта уже никого не прельщает, должно быть в рекламе нечто, что удивит и привлечет, что напоминает о снах и поразительно не укладывается в набор словесных штампов. Композиции Колмыкова с многорукими дивами и масками середины девяностых, его ракушки, камешки в упрощенном виде шепчут о наслаждении потребления со страниц журналов и с постеров на улицах. Но Колмыков, как все художники, работавшие с модными нынче темами, раскрыв «ворота сознания» для новых образов, теперь оказался в стороне. Интересовал его успех или нет, теперь мы об этом уже не узнаем. Его образ жизни, творчества не укладывался в клише успешного фотографа-хулигана: очень трудно сделать поп-икону из художника, чей образ жизни прозаически замкнут, внешне невыразителен.

Всегда у Колмыкова были поклонники, люди, приходившие к нему за новыми впечатлениями, открывавшие благодаря его экспериментам художественную фотографию. Мало кого интересовали его серии, фотографические поэмы; зрители приходили в восхищение от отдельных работ, наслаждались новой для себя картинкой, но не читали его фотографических полотен, состоявших из множества листов. Часть из них оказалась утраченной, растерзанной, распыленной по разным домам и исчезнувшей с арт-сцены. Его серии казались вариациями одной темы: Колмыкову долго отказывали в признании длительного мелодического развития его фотографии.

В последние годы вместе с Михаилом Каламкаровым и Максимом Железняковым он стал отцом-основателем нового движения — «Станковая фотография XXI». Их выставки проходили в Москве и в провинции, ими восхищались и недоумевали по поводу их архаизирующей фотографии. Колмыков выступал со своими обнаженными и портретами, они, как натюрморты прежде, напоминали о многом: о «серебряном веке», о старой поэзии, об акварелях и усадебной живописи, но не реальной, какой она висит в музеях, но рассыпающейся в прах в нашей памяти, когда мы думаем об ушедшей безвозвратно высокой культуре.

Наверное, это было очень мучительно, всю жизнь гнаться за образами, которые настойчиво приходили в его фотографию, требуя воплощения, особенно когда чувствуешь, что время за окнами мастерской повернуло куда-то не туда, и образы выпали из него, потерялись и требуют, чтобы их нашли и сохранили для будущего, которое наступит неизвестно когда.